Сочинение Достоевский Ф.М. Пример мужества в преступлении и наказании

(347 слов) Не ошибается только тот, кто ничего не делает. Но люди воспринимают неверные решения абсолютно по-разному: кто-то понимает, что промахи делают сильнее, и расценивает свои ошибки как стимул двигаться дальше, а некоторые и вовсе не умеют проигрывать. Признавать свои ошибки непросто, но это необходимо. Для того чтобы принять собственную неправоту, человеку нужна смелость, дабы не боятся осуждения и насмешек. Если он не победит страх общественного неприятия, то не научится признавать ошибки.

Героям комедии Гоголя «Ревизор» приходится выкручиваться перед мнимым проверяющим, потому что ситуация в уездном городе оказывается нелицеприятной. Персонажи один за другим дают взятки Хлестакову, принимая его за настоящего ревизора. В последнем действии комедии выясняется, что герои ошиблись, однако своим главным промахом они посчитали не казнокрадство, а принятие Иван за государственного инспектора. К сожалению, они не научились признавать свои ошибки, поэтому и попали в такое глупое положение, ожидая в развязке настоящего ревизора. Им легче было откупиться, чем набраться смелости взяться за бардак в городе, поэтому, спасовав перед трудностями и общественным порицанием, они продолжают бояться проверяющих и не признавать свою профнепригодность.

Однако в литературе находятся герои, у которых хватило смелости признать свои ошибки. Возможно, немного странно говорить о храбрости главного героя романа Достоевского «Преступление и наказание», если учесть, что после своего деяния Раскольников боялся быть разоблаченным. Однако персонажу действительно понадобилась смелость, чтобы, во-первых, признаться самому себе в своей ошибке – «Я себя убил, а не старуху», а во-вторых, все-таки пойти на явку с повинной. Виновный переборол свой страх и осмелился принять и понести заслуженное наказание за свое преступление. Конечно, герой не обошелся без помощи Сони, но в конце романа читатель понимает, что Раскольников действительно осознал свои ошибки и осмелился взглянуть правде в глаза, что привело героя к нравственному возрождению.

Каждому из нас свойственно ошибаться, но важно учиться на промахах. Но из приведенных примеров следует, что человеку действительно нужна смелость, чтобы признаться в своей неправоте, ведь боязнь осуждения и насмешки мешают нам трезво оценить положение. Литературные герои, как и реальные люди, так же совершают немало оплошностей, однако не каждому персонажу хватает храбрости признать их и, как следствие, исправить. Значит, лучше постараться извлечь необходимые уроки из книг, а не из личного опыта.

Интересно? Сохрани у себя на стенке!

Родион Романович Раскольников- главный герой социально-психологического романа Ф. М. Достоевского "Преступление и наказание". Он бывший студент, человек умный и талантливый, живущий в каморке, похожей на гроб, в беднейшей части Петербурга. Духота, толкотня, вонь, пьянство, "обилие известных заведений" - вот среда, в которой приходилось жить герою, вот где и зародилась его жестокая, антигуманная идея.

В чем же суть этой теории? Раскольников условно разделил всех людей на "необыкновенных", имеющих право проливать кровь по совести, и "тварей дрожащих", предназначенных для воспроизводства себе подобных, обязанных жить в смирении и подчиняться закону. К "право имеющим" он причислил Наполеона, Магомеда, Ликурга и, конечно же, себя…

Рядом с героем романа, по словам Д. И. Писарева, "приговоренным к преступлению", всегда находится автор, опровергающий антигуманную идею Раскольникова, которая, по мнению Ф.М.Достоевского, не только бесчеловечна, но и в философском, и в практическом плане явно несовершенна.

Вот Раскольников условно разделил всех людей на два разряда, причисляя себя к высшему, но он, любящий сын и брат, не определил, к какой категории отнесет дорогих своему сердцу мать и сестру. Конечно, родные не могут стоять рядом с Магомедом, но и гордую, умную красавицу Дуню Родион, наверное, никогда бы не назвал "тварью дрожащею"и уж тем более ни ради какой идеи не убил бы.

Наделив себя правом проливать "кровь по совести", Раскольников убивает скупую, богатую старуху- процентщицу, чтобы проверить свою теорию, продолжить на украденные деньги обучение и избавить семью от унизительного положения. Однако при этом он не учитывает: захотят ли близкие ему люди воспользоваться награбленным. Зная гордость и набожность Дуни и Пульхерии Александровны, мы можем сказать, что ни копейки из этих денег женщины не взяли бы. Да и сам Раскольников даже страшится прикоснуться к этим кровавым деньгам, сначала хочет их выкинуть ("поскорей, поскорей, и все выбросить").

Так что же принесла герою проверка на принадлежность к высшему разряду? "Принцип-то" он "убил, а переступить-то не переступил", а взамен получил только душевные муки. Муки только ему? Нет. И Дуня, и мать, и Разумихин, и Соня - все страдают от совершенного Раскольниковым преступления. И все это вызывает новые терзания в душе героя.

Но впереди его ждет еще одно испытание - осознание того, что он, убийца, встал в один ряд с такими подлецами, как Лужин и Свидригайлов, не понимающих философские размышления Родиона.Так стоит ли биться за место среди "необыкновенных", если там кругом лужины? Думаю, нет. Именно к этой мысли приводит нас автор: нет, и не будет такой идеи, ради которой можно убить; человек, проливший кровь, - убийца, и нет ему оправдания.


Данное высказывание характеризует трусливого человека, который желает спрятать свою боязливость, может быть, под вуаль, дабы избежать осуждения общества или окружающих его людей. Трусость человека всегда ведет к аморальным поступкам, к бесчестности, к беспринципности. Таких людей, к сожалению, очень много и в классике нашей художественной литературы, примеров таких "героев" тоже огромное количество.

Так, в романе Достоевского "Преступление и наказание" Родион Раскольников - главный герой - выдвигает свою теорию, считает ее достоверной и планомерно идет к доказательству этой теории (все люди подразделились на "тварей дрожащих" и "Наполеонов".

Он, конечно же, относил себя к "Наполеонам"). Он убил старуху и ее ни в чем не повинную сестру Лизу. Но как же дальше жить с этим? Раскольников не рассчитал свои силы. Мы наблюдаем, что он и "лаял", и "укусил", но совесть доводит его до психического срыва. И исцеление к нему приходит только после раскаяния о содеянном.

Вторым аргументом, подтверждающим данное суждение, является поведение героя романа Михаила Булгакова "Мастер и Маргарита" Понтия Пилата. Это человек, который обладал большой властью. Владыка Ершалаима осудил и приговорил к распятию ни в чем не повинного добродетеля Иешуа Га-Ноцри. Этот поступок он совершил из-за такого человеческого порока как трусость, из-за боязни потерять свою власть, но он понимал, что совершает бесчестие по отношению к Га-Ноцри и тем самым наказал себя бессмертием.

Итак, мы видим, что надо жить в ладу со своей совестью, чтобы не оказываться в таких безвыходных ситуациях, как наши герои.

Обновлено: 2017-10-20

Внимание!
Если Вы заметили ошибку или опечатку, выделите текст и нажмите Ctrl+Enter .
Тем самым окажете неоценимую пользу проекту и другим читателям.

Спасибо за внимание.

.

Кого же подразумевали писатели, называя так какой-то обобщенный образ своего героя? Это человек, который не мал по своему объему или росту, в русской литературе так называют человека, который может быть одет небогато, но главное, он тихий и забитый, запуганный вышестоящими чиновниками.

До Федора Достоевского таких героев описывали такие писатели, как Александр Пушкин в своем произведении «Станционный смотритель», Николай Гоголь в рассказе «Шинель». Но глубже всего проник в эту тему и показал «маленького человека» именно Достоевский в своем глубоко психологическом романе «Преступление и наказание».

Главный герой попытался хотя бы что-то изменить, вырваться из бедности, он боролся, когда другие просто сложили свои руки. Но, к сожалению, он тоже «маленький человек». Сонечка тоже относиться к таким людям, но она борется и вместе с Раскольниковым побеждает. Ей пришлось нелегко: пройти голод, оказаться на панели, чтобы выжить и остаться при этом нежным и милым существом. Соня на протяжении всего романа покоряется своей судьбе, но смириться до конца с таким положением вещей она не может. Поэтому она и ищет свой мир, где сможет найти спасение.

Соня Мармеладова находит свой мир, который поддерживает ее в жизни, не может сломать ее, как это сделали родители - это мир Бога. И несмотря даже на то, что и Соня, и Родион - это «маленькие люди», но они смогли проявить себя, смогли бороться за свое существование, а не ничтожно прозябать и влачить свое жалкое существование. Они родились в семьях, где были обречены стать «маленькими» людьми, поэтому и проходили путь этих самых «маленьких людей», покоряясь, так как их этому учили жизнь. Но в какой-то момент они решили не покориться и восстать над этой ужасной реальностью.

Соня не только сама пыталась найти новую жизнь, поверить в нее, но и помогала в этом Родиону. Он наконец-то приобрел веру в новую жизнь, в то, что впереди будущее будет лучше, чем настоящее. И начинает новая история в жизни этих людей, где их ждет обновление и перерождение. Так Достоевский показал, как может «маленький человек» нравственно переродиться. И эту спасению, по мнению автора, можно найти, лишь имея веру в Бога, ведь это самый справедливый суд.

Это был господин немолодых уже лет, чопорный, осанистый, с осторожною и брюзгливою физиономией, который начал тем, что остановился в дверях, озираясь кругом с обидно-нескрываемым удивлением и как будто спрашивая взглядами: «Куда ж это я попал?» Недоверчиво и даже с аффектацией некоторого испуга, чуть ли даже не оскорбления, озирал он тесную и низкую «морскую каюту» Раскольникова. С тем же удивлением перевел и уставил потом глаза на самого Раскольникова, раздетого, всклоченного, немытого, лежавшего на мизерном грязном своем диване и тоже неподвижно его рассматривавшего. Затем, с тою же медлительностью, стал рассматривать растрепанную, небритую и нечесаную фигуру Разумихина, который в свою очередь дерзко-вопросительно глядел ему прямо в глаза, не двигаясь с места. Напряженное молчание длилось с минуту, и наконец, как и следовало ожидать, произошла маленькая перемена декорации. Сообразив, должно быть, по некоторым, весьма, впрочем, резким, данным, что преувеличенно-строгою осанкой здесь, в этой «морской каюте», ровно ничего не возьмешь, вошедший господин несколько смягчился и вежливо, хотя и не без строгости, произнес, обращаясь к Зосимову и отчеканивая каждый слог своего вопроса: — Родион Романыч Раскольников, господин студент или бывший студент? Зосимов медленно шевельнулся и, может быть, и ответил бы, если бы Разумихин, к которому вовсе не относились, не предупредил его тотчас же: — А вот он лежит на диване! А вам что нужно? Это фамильярное «а вам что нужно?» так и подсекло чопорного господина; он даже чуть было не поворотился к Разумихину, но успел-таки сдержать себя вовремя и поскорей повернулся опять к Зосимову. — Вот Раскольников! — промямлил Зосимов, кивнув на больного, затем зевнул, причем как-то необыкновенно много раскрыл свой рот и необыкновенно долго держал его в таком положении. Потом медленно потащился в свой жилетный карман, вынул огромнейшие выпуклые глухие золотые часы, раскрыл, посмотрел и так же медленно и лениво потащился опять их укладывать. Сам Раскольников всё время лежал молча, навзничь, и упорно, хотя и без всякой мысли, глядел на вошедшего. Лицо его, отвернувшееся теперь от любопытного цветка на обоях, было чрезвычайно бледно и выражало необыкновенное страдание, как будто он только что перенес мучительную операцию или выпустили его сейчас из-под пытки. Но вошедший господин мало-помалу стал возбуждать в нем всё больше и больше внимания, потом недоумения, потом недоверчивости и даже как будто боязни. Когда же Зосимов, указав на него, проговорил: «вот Раскольников», он вдруг, быстро приподнявшись, точно привскочив, сел на постели и почти вызывающим, но прерывистым и слабым голосом произнес: — Да! Я Раскольников! Что вам надо? Гость внимательно посмотрел и внушительно произнес: — Петр Петрович Лужин. Я в полной надежде, что имя мое не совсем уже вам безызвестно. Но Раскольников, ожидавший чего-то совсем другого, тупо и задумчиво посмотрел на него и ничего не ответил, как будто имя Петра Петровича слышал он решительно в первый раз. — Как? Неужели вы до сих пор не изволили еще получить никаких известий? — спросил Петр Петрович, несколько коробясь. В ответ на это Раскольников медленно опустился на подушку, закинул руки за голову и стал смотреть в потолок. Тоска проглянула в лице Лужина. Зосимов и Разумихин еще с большим любопытством принялись его оглядывать, и он видимо наконец сконфузился. — Я предполагал и рассчитывал, — замямлил он, — что письмо, пущенное уже с лишком десять дней, даже чуть ли не две недели... — Послушайте, что ж вам всё стоять у дверей-то? — перебил вдруг Разумихин, — коли имеете что объяснить, так садитесь, а обоим вам, с Настасьей, там тесно. Настасьюшка, посторонись, дай пройти! Проходите, вот вам стул, сюда! Пролезайте же! Он отодвинул свой стул от стола, высвободил немного пространства между столом и своими коленями и ждал несколько в напряженном положении, чтобы гость «пролез» в эту щелочку. Минута была так выбрана, что никак нельзя было отказаться, и гость полез через узкое пространство, торопясь и спотыкаясь. Достигнув стула, он сел и мнительно поглядел на Разумихина. — Вы, впрочем, не конфузьтесь, — брякнул тот, — Родя пятый день уже болен и три дня бредил, а теперь очнулся и даже ел с аппетитом. Это вот его доктор сидит, только что его осмотрел, а я товарищ Родькин, тоже бывший студент, и теперь вот с ним нянчусь; так вы нас не считайте и не стесняйтесь, а продолжайте, что вам там надо. — Благодарю вас. Не обеспокою ли я, однако, больного своим присутствием и разговором? — обратился Петр Петрович к Зосимову. — Н-нет, — промямлил Зосимов, — даже развлечь можете, — и опять зевнул. — О, он давно уже в памяти, с утра! — продолжал Разумихин, фамильярность которого имела вид такого неподдельного простодушия, что Петр Петрович подумал и стал ободряться, может быть, отчасти и потому, что этот оборванец и нахал успел-таки отрекомендоваться студентом. — Ваша мамаша... — начал Лужин. — Гм! — громко сделал Разумихин. Лужин посмотрел на него вопросительно. — Ничего, я так; ступайте... Лужин пожал плечами. — ...Ваша мамаша, еще в бытность мою при них, начала к вам письмо. Приехав сюда, я нарочно пропустил несколько дней и не приходил к вам, чтоб уж быть вполне уверенным, что вы извещены обо всем; но теперь, к удивлению моему... — Знаю, знаю! — проговорил вдруг Раскольников, с выражением самой нетерпеливой досады. — Это вы? Жених? Ну, знаю!.. и довольно! Петр Петрович решительно обиделся, но смолчал. Он усиленно спешил сообразить, что всё это значит? С минуту продолжалось молчание. Между тем Раскольников, слегка было оборотившийся к нему при ответе, принялся вдруг его снова рассматривать пристально и с каким-то особенным любопытством, как будто давеча еще не успел его рассмотреть всего или как будто что-то новое в нем его поразило: даже приподнялся для этого нарочно с подушки. Действительно, в общем виде Петра Петровича поражало как бы что-то особенное, а именно, нечто как бы оправдывавшее название «жениха», так бесцеремонно ему сейчас данное. Во-первых, было видно и даже слишком заметно, что Петр Петрович усиленно поспешил воспользоваться несколькими днями в столице, чтоб успеть принарядиться и прикраситься в ожидании невесты, что, впрочем, было весьма невинно и позволительно. Даже собственное, может быть даже слишком самодовольное, собственное сознание своей приятной перемены к лучшему могло бы быть прощено для такого случая, ибо Петр Петрович состоял на линии жениха. Всё платье его было только что от портного, и всё было хорошо, кроме разве того только, что всё было слишком новое и слишком обличало известную цель. Даже щегольская, новехонькая, круглая шляпа об этой цели свидетельствовала: Петр Петрович как-то уж слишком почтительно с ней обращался и слишком осторожно держал ее в руках. Даже прелестная пара сиреневых, настоящих жувеневских, перчаток свидетельствовала то же самое, хотя бы тем одним, что их не надевали, а только носили в руках для параду. В одежде же Петра Петровича преобладали цвета светлые и юношественные. На нем был хорошенький летний пиджак светло-коричневого оттенка, светлые легкие брюки, таковая же жилетка, только что купленное тонкое белье, батистовый самый легкий галстучек с розовыми полосками, и что всего лучше: всё это было даже к лицу Петру Петровичу. Лицо его, весьма свежее и даже красивое, и без того казалось моложе своих сорока пяти лет. Темные бакенбарды приятно осеняли его с обеих сторон, в виде двух котлет, и весьма красиво сгущались возле светловыбритого блиставшего подбородка. Даже волосы, впрочем чуть-чуть лишь с проседью, расчесанные и завитые у парикмахера, не представляли этим обстоятельством ничего смешного или какого-нибудь глупого вида, что обыкновенно всегда бывает при завитых волосах, ибо придает лицу неизбежное сходство с немцем, идущим под венец. Если же и было что-нибудь в этой довольно красивой и солидной физиономии действительно неприятное и отталкивающее, то происходило уж от других причин. Рассмотрев без церемонии господина Лужина, Раскольников ядовито улыбнулся, снова опустился на подушку и стал по-прежнему глядеть в потолок. Но господин Лужин скрепился и, кажется, решился не примечать до времени всех этих странностей. — Жалею весьма и весьма, что нахожу вас в таком положении, — начал он снова, с усилием прерывая молчание. — Если б знал о вашем нездоровье, зашел бы раньше. Но, знаете, хлопоты!.. Имею к тому же весьма важное дело по моей адвокатской части в сенате. Не упоминаю уже о тех заботах, которые и вы угадаете. Ваших, то есть мамашу и сестрицу, жду с часу на час... Раскольников пошевелился и хотел было что-то сказать; лицо его выразило некоторое волнение. Петр Петрович приостановился, выждал, но так как ничего не последовало, то и продолжал: — ...С часу на час. Приискал им на первый случай квартиру... — Где? — слабо выговорил Раскольников. — Весьма недалеко отсюда, дом Бакалеева... — Это на Вознесенском, — перебил Разумихин, — там два этажа под нумерами; купец Юшин содержит; бывал. — Да, нумера-с... — Скверность ужаснейшая: грязь, вонь, да и подозрительное место; штуки случались; да и черт знает кто не живет!.. Я и сам-то заходил по скандальному случаю. Дешево, впрочем. — Я, конечно, не мог собрать стольких сведений, так как и сам человек новый, — щекотливо возразил Петр Петрович, — но, впрочем, две весьма и весьма чистенькие комнатки, а так как это на весьма короткий срок... Я приискал уже настоящую, то есть будущую нашу квартиру, — оборотился он к Раскольникову, — и теперь ее отделывают; а покамест и сам теснюсь в нумерах, два шага отсюда, у госпожи Липпевехзель, в квартире одного моего молодого друга, Андрея Семеныча Лебезятникова; он-то мне и дом Бакалеева указал... — Лебезятникова? — медленно проговорил Раскольников, как бы что-то припоминая. — Да, Андрей Семеныч Лебезятников, служащий в министерстве. Изволите знать? — Да... нет... — ответил Раскольников. — Извините, мне так показалось по вашему вопросу. Я был когда-то опекуном его... очень милый молодой человек... и следящий... Я же рад встречать молодежь: по ней узнаешь, что нового. — Петр Петрович с надеждой оглядел всех присутствующих. — Это в каком отношении? — спросил Разумихин. — В самом серьезном, так сказать, в самой сущности дела, — подхватил Петр Петрович, как бы обрадовавшись вопросу. — Я, видите ли, уже десять лет не посещал Петербурга. Все эти наши новости, реформы, идеи — всё это и до нас прикоснулось в провинции; но чтобы видеть яснее и видеть всё, надобно быть в Петербурге. Ну-с, а моя мысль именно такова, что всего больше заметишь и узнаешь, наблюдая молодые поколения наши. И признаюсь: порадовался... — Чему именно? — Вопрос ваш обширен. Могу ошибаться, но, кажется мне, нахожу более ясный взгляд, более, так сказать, критики; более деловитости... — Это правда, — процедил Зосимов. — Врешь ты, деловитости нет, — вцепился Разумихин. — Деловитость приобретается трудно, а с неба даром не слетает. А мы чуть не двести лет как от всякого дела отучены... Идеи-то, пожалуй, и бродят, — обратился он к Петру Петровичу, — и желание добра есть, хоть и детское; и честность даже найдется, несмотря на то что тут видимо-невидимо привалило мошенников, а деловитости все-таки нет! Деловитость в сапогах ходит. — Не соглашусь с вами, — с видимым наслаждением возразил Петр Петрович, — конечно, есть увлечения, неправильности, но надо быть и снисходительным: увлечения свидетельствуют о горячности к делу и о той неправильной внешней обстановке, в которой находится дело. Если же сделано мало, то ведь и времени было немного. О средствах и не говорю. По моему же личному взгляду, если хотите, даже нечто и сделано: распространены новые, полезные мысли, распространены некоторые новые, полезные сочинения, вместо прежних мечтательных и романических; литература принимает более зрелый оттенок; искоренено и осмеяно много вредных предубеждений... Одним словом, мы безвозвратно отрезали себя от прошедшего, а это, по-моему, уж дело-с... — Затвердил! Рекомендуется, — произнес вдруг Раскольников. — Что-с? — спросил Петр Петрович, не расслышав, но не получил ответа. — Это всё справедливо, — поспешил вставить Зосимов. — Не правда ли-с? — продолжал Петр Петрович, приятно взглянув на Зосимова. — Согласитесь сами, — продолжал он, обращаясь к Разумихину, но уже с оттенком некоторого торжества и превосходства, и чуть было не прибавил: «молодой человек», — что есть преуспеяние, или, как говорят теперь, прогресс, хотя бы во имя науки и экономической правды... — Общее место! — Нет, не общее место-с! Если мне, например, до сих пор говорили: «возлюби», и я возлюблял, то что из того выходило? — продолжал Петр Петрович, может быть с излишнею поспешностью, — выходило то, что я рвал кафтан пополам, делился с ближним, и оба мы оставались наполовину голы, по русской пословице: «Пойдешь за несколькими зайцами разом, и ни одного не достигнешь». Наука же говорит: возлюби, прежде всех, одного себя, ибо всё на свете на личном интересе основано. Возлюбишь одного себя, то и дела свои обделаешь как следует, и кафтан твой останется цел. Экономическая же правда прибавляет, что чем более в обществе устроенных частных дел и, так сказать, целых кафтанов, тем более для него твердых оснований и тем более устраивается в нем и общее дело. Стало быть, приобретая единственно и исключительно себе, я именно тем самым приобретаю как бы и всем и веду к тому, чтобы ближний получил несколько более рваного кафтана и уже не от частных, единичных щедрот, а вследствие всеобщего преуспеяния. Мысль простая, но, к несчастию, слишком долго не приходившая, заслоненная восторженностью и мечтательностию, а казалось бы, немного надо остроумия, чтобы догадаться... — Извините, я тоже неостроумен, — резко перебил Разумихин, — а потому перестанемте. Я ведь и заговорил с целию, а то мне вся эта болтовня-себятешение, все эти неумолчные, беспрерывные общие места, и всё то же да всё то же, до того в три года опротивели, что, ей-богу, краснею, когда и другие-то, не то что я, при мне говорят. Вы, разумеется, спешили отрекомендоваться в своих познаниях, это очень простительно, и я не осуждаю. Я же хотел только узнать теперь, кто вы такой, потому что, видите ли, к общему-то делу в последнее время прицепилось столько разных промышленников, и до того исказили они всё, к чему ни прикоснулись, в свой интерес, что решительно всё дело испакостили. Ну-с, и довольно! — Милостивый государь, — начал было господин Лужин, коробясь с чрезвычайным достоинством, — не хотите ли вы, столь бесцеремонно, изъяснить, что и я... — О, помилуйте, помилуйте... Мог ли я?.. Ну-с, и довольно! — отрезал Разумихин и круто повернулся с продолжением давешнего разговора к Зосимову. Петр Петрович оказался настолько умен, чтобы тотчас же объяснению поверить. Он, впрочем, решил через две минуты уйти. — Надеюсь, что начатое теперь знакомство наше, — обратился он к Раскольникову, — после вашего выздоровления и ввиду известных вам обстоятельств укрепится еще более... Особенно желаю здоровья... Раскольников даже головы не повернул. Петр Петрович начал вставать со стула. — Убил непременно закладчик? — утвердительно говорил Зосимов. — Непременно закладчик! — поддакнул Разумихин. — Порфирий своих мыслей не выдает, а закладчиков все-таки допрашивает... — Закладчиков допрашивает? — громко спросил Раскольников. — Да, а что? — Ничего. — Откуда он их берет? — спросил Зосимов. — Иных Кох указал; других имена были на обертках вещей записаны, а иные и сами пришли, как прослышали... — Ну ловкая же и опытная, должно быть, каналья! Какая смелость! Какая решимость! — Вот то-то и есть, что нет! — прервал Разумихин. — Это-то вас всех и сбивает с пути. А я говорю — неловкий, неопытный и, наверно, это был первый шаг! Предположи расчет и ловкую каналью, и выйдет невероятно. Предположи же неопытного, и выйдет, что один только случай его из беды и вынес, а случай чего не делает? Помилуй, да он и препятствий-то, может быть, не предвидел! А как дело ведет? — берет десяти-двадцатирублевые вещи, набивает ими карман, роется в бабьей укладке, в тряпье, — а в комоде, в верхнем ящике, в шкатулке, одних чистых денег на полторы тысячи нашли, кроме билетов! И ограбить-то не умел, только и сумел, что убить! Первый шаг, говорю тебе, первый шаг; потерялся! И не расчетом, а случаем вывернулся! — Это, кажется, о недавнем убийстве старухи чиновницы, — вмешался, обращаясь к Зосимову, Петр Петрович, уже стоя со шляпой в руке и перчатками, но перед уходом пожелав бросить еще несколько умных слов. Он, видимо, хлопотал о выгодном впечатлении, и тщеславие перебороло благоразумие. — Да. Вы слышали? — Как же-с, в соседстве... — В подробности знаете? — Не могу сказать; но меня интересует при этом другое обстоятельство, так сказать, целый вопрос. Не говорю уже о том, что преступления в низшем классе, в последние лет пять, увеличились; не говорю о повсеместных и беспрерывных грабежах и пожарах; страннее всего то для меня, что преступления и в высших классах таким же образом увеличиваются и, так сказать, параллельно. Там, слышно, бывший студент на большой дороге почту разбил; там передовые, по общественному своему положению, люди фальшивые бумажки делают; там, в Москве, ловят целую компанию подделывателей билетов последнего займа с лотереей, — и в главных участниках один лектор всемирной истории; там убивают нашего секретаря за границей, по причине денежной и загадочной... И если теперь эта старуха процентщица убита одним из закладчиков, то и это, стало быть, был человек из общества более высшего, — ибо мужики не закладывают золотых вещей, — то чем же объяснить эту с одной стороны распущенность цивилизованной части нашего общества? — Перемен экономических много... — отозвался Зосимов. — Чем объяснить? — прицепился Разумихин. — А вот именно закоренелою слишком неделовитостью и можно бы объяснить. — То есть, как это-с? — А что отвечал в Москве вот лектор-то ваш на вопрос, зачем он билеты подделывал: «Все богатеют разными способами, так и мне поскорей захотелось разбогатеть». Точных слов не помню, но смысл, что на даровщинку, поскорей, без труда! На всем готовом привыкли жить, на чужих помочах ходить, жеваное есть. Ну, а пробил час великий, тут всяк и объявился чем смотрит... — Но, однако же, нравственность? И, так сказать, правила... — Да об чем вы хлопочете? — неожиданно вмешался Раскольников. — По вашей же вышло теории! — Как так по моей теории? — А доведите до последствий, что вы давеча проповедовали, и выйдет, что людей можно резать... — Помилуйте! — вскричал Лужин. — Нет, это не так! — отозвался Зосимов. Раскольников лежал бледный, с вздрагивающей верхнею губой и трудно дышал. — На всё есть мера, — высокомерно продолжал Лужин, — экономическая идея еще не есть приглашение к убийству, и если только предположить... — А правда ль, что вы, — перебил вдруг опять Раскольников дрожащим от злобы голосом, в котором слышалась какая-то радость обиды, — правда ль, что вы сказали вашей невесте... в тот самый час, как от нее согласие получили, что всего больше рады тому... что она нищая... потому что выгоднее брать жену из нищеты, чтоб потом над ней властвовать... и попрекать тем, что она вами облагодетельствована?.. — Милостивый государь! — злобно и раздражительно вскричал Лужин, весь вспыхнув и смешавшись, — милостивый государь... так исказить мысль! Извините меня, но я должен вам высказать, что слухи, до вас дошедшие или, лучше сказать, до вас доведенные, не имеют и тени здравого основания, и я... подозреваю, кто... одним словом... эта стрела... одним словом, ваша мамаша... Она и без того показалась мне, при всех, впрочем, своих превосходных качествах, несколько восторженного и романического оттенка в мыслях... Но я все-таки был в тысяче верстах от предположения, что она в таком извращенном фантазией виде могла понять и представить дело... И наконец... наконец... — А знаете что? — вскричал Раскольников, приподнимаясь на подушке и смотря на него в упор пронзительным, сверкающим взглядом, — знаете что? — А что-с? — Лужин остановился и ждал с обиженным и вызывающим видом. Несколько секунд длилось молчание. — А то, что если вы еще раз... осмелитесь упомянуть хоть одно слово... о моей матери... то я вас с лестницы кувырком спущу! — Что с тобой! — крикнул Разумихин. — А, так вот оно что-с! — Лужин побледнел и закусил губу. — Слушайте, сударь, меня, — начал он с расстановкой и сдерживая себя всеми силами, но все-таки задыхаясь, — я еще давеча, с первого шагу, разгадал вашу неприязнь, но нарочно оставался здесь, чтоб узнать еще более. Многое я бы мог простить больному и родственнику, но теперь... вам... никогда-с... — Я не болен! — вскричал Раскольников. — Тем паче-с... — Убирайтесь к черту! Но Лужин уже выходил сам, не докончив речи, пролезая снова между столом и стулом; Разумихин на этот раз встал, чтобы пропустить его. Не глядя ни на кого и даже не кивнув головой Зосимову, который давно уже кивал ему, чтоб он оставил в покое больного, Лужин вышел, приподняв из осторожности рядом с плечом свою шляпу, когда, принагнувшись, проходил в дверь. И даже в изгибе спины его как бы выражалось при этом случае, что он уносит с собой ужасное оскорбление. — Можно ли, можно ли так? — говорил озадаченный Разумихин, качая головой. — Оставьте, оставьте меня все! — в исступлении вскричал Раскольников. — Да оставите ли вы меня наконец, мучители! Я вас не боюсь! Я никого, никого теперь не боюсь! Прочь от меня! Я один хочу быть, один, один, один! — Пойдем! — сказал Зосимов, кивнув Разумихину. — Помилуй, да разве можно его так оставлять. — Пойдем! — настойчиво повторил Зосимов и вышел. Разумихин подумал и побежал догонять его. — Хуже могло быть, если бы мы его не послушались, — сказал Зосимов, уже на лестнице. — Раздражать невозможно... — Что с ним? — Если бы только толчок ему какой-нибудь благоприятный, вот бы чего! Давеча он был в силах... Знаешь, у него что-то есть на уме! Что-то неподвижное, тяготящее... Этого я очень боюсь; непременно! — Да вот этот господин, может быть, Петр-то Петрович! По разговору видно, что он женится на его сестре и что Родя об этом, перед самой болезнью, письмо получил... — Да; черт его принес теперь; может быть, расстроил всё дело. А заметил ты, что он ко всему равнодушен, на всё отмалчивается, кроме одного пункта, от которого из себя выходит: это убийство... — Да, да! — подхватил Разумихин, — очень заметил! Интересуется, пугается. Это его в самый день болезни напугали, в конторе у надзирателя; в обморок упал. — Ты мне это расскажи подробнее вечером, а я тебе кое-что потом скажу. Интересует он меня, очень! Через полчаса зайду наведаться... Воспаления, впрочем, не будет... — Спасибо тебе! А я у Пашеньки тем временем подожду и буду наблюдать через Настасью... Раскольников, оставшись один, с нетерпением и тоской поглядел на Настасью; но та еще медлила уходить. — Чаю-то теперь выпьешь? — спросила она. — После! Я спать хочу! Оставь меня... Он судорожно отвернулся к стене; Настасья вышла.